URL
19:18

- Вот так климат, - сказал Рудольф, - похуже, чем на Луне.
- Ты на Луне был? - спрашиваю.
- Я и в отпуске-то не был, - сказал Рудольф.


@музыка: Cinematic Orchestra – La ritournelle

19:11

Виктор Каган



Иосифу Бродскому

Но даже ежели песенка вправду спета,
От неё остаётся ещё мотив.
И. Бродский, 1993

Когда голос канет в глубине онемевшей гортани
и на синьке неба растают волны пропавшего звука,
не станет только тебя. Со всем остальным ничего не станет.
Но пока ты есть, осознание этого – престранная штука.
Где сидит фазан, знать желает каждый охотник,
а не знает никто. На семи ветрах и семи дорогах
семь цветов покрывает иней. И пьяный плотник
мерку снять не спешит, мол, времени ещё много.
Этот год ни на что не делится, кроме как на три –
три с Марией, три до прощания с ней и Анной.
Будто концы с концами сходятся калий и натрий
так, что кардиограмма не выглядит слишком рваной,
хоть врачи и вздыхают над тканью сердечной ветхой.
Затягиваешься сигаретой, морщась слегка от дыма,
и сердце громко скребётся в рёбра надломанной веткой,
и смерть, торопясь за кем-то, опять пробегает мимо,
в зеркале не отразившись, только «Memento mori»
пробормотав сквозь зубы. Что же, по крайней мере,
без дураков, честно – не всё ж кораблику море.
Утянет на дно или днище с треском пропорет о берег –
не всё ли равно, если спавшихся лёгких клёкот
в осипшие небеса летит ястребиным криком,
ему отвечает мерный прибоя времени ропот
и шёпот отлива, мерцающий луны мельтешащим ликом.
Не станет только тебя. Всё остальное – как было.
Песенка твоя спета. Зеркала занавешены белым.
Но если мотив остался и дочь тебя не забыла,
значит слово, себя отрицая, произросло делом.
То, что не мог представить, былью теперь стало,
слово стало мотивом – поющимся и бубнимым.
Кто-то с тебя не слезает, как с собственного пьедестала,
кто-то мешает с пылью и объявляет мнимым ...
Но ты уже сам выбираешь, кем тебе быть любимым.

19:10

На самом деле мне нравилась только ты,

мой идеал и мое мерило.

Во всех моих женщинах были твои черты,

и это с ними меня мирило.

Пока ты там, покорна своим страстям,

летаешь между Орсе и Прадо, -

я, можно сказать, собрал тебя по частям.

Звучит ужасно, но это правда.

Одна курноса, другая с родинкой на спине,

третья умеет все принимать как данность.

Одна не чает души в себе, другая — во мне

(вместе больше не попадалось).

Одна, как ты, со лба отдувает прядь,

другая вечно ключи теряет,

а что я ни разу не мог в одно все это собрать -

так Бог ошибок не повторяет.

И даже твоя душа, до которой ты

допустила меня раза три через все препоны, -

осталась тут, воплотившись во все живые цветы

и все неисправные телефоны.

А ты боялась, что я тут буду скучать,

подачки сам себе предлагая.

А ливни, а цены, а эти шахиды, а роспечать?

Бог с тобой, ты со мной, моя дорогая.

16:28

За всех вас,
которые нравились или нравятся,
хранимых иконами у души в пещере,
как чашу вина в застольной здравице,
подъемлю стихами наполненный череп.

Все чаще думаю —
не поставить ли лучше
точку пули в своем конце.
Сегодня я
на всякий случай
даю прощальный концерт.

Память!
Собери у мозга в зале
любимых неисчерпаемые очереди.
Смех из глаз в глаза лей.
Былыми свадьбами ночь ряди.
Из тела в тело веселье лейте.
Пусть не забудется ночь никем.
Я сегодня буду играть на флейте.
На собственном позвоночнике.

1

Версты улиц взмахами шагов мну
Куда уйду я, этот ад тая!
Какому небесному Гофману
выдумалась ты, проклятая?!
Буре веселья улицы у̀зки.
Праздник нарядных черпал и чѐрпал.
Думаю.
Мысли, крови сгустки,
больные и запекшиеся, лезут из черепа.

Мне,
чудотворцу всего, что празднично,
самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
и голову вымозжу каменным Невским!
Вот я богохулил.
Орал, что бога нет,
а бог такую из пекловых глубин,
что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
вывел и велел:
люби!

Бог доволен.
Под небом в круче
измученный человек одичал и вымер.
Бог потирает ладони ручек.
Думает бог:
погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спа̀ленной,
перекрестить над вами стеганье одеялово,
знаю —
запахнет шерстью па̀ленной,
и серой издымится мясо дьявола.

А я вместо этого до утра раннего
в ужасе, что тебя любить увели,
метался
и крики в строчки выгранивал,
уже наполовину сумасшедший ювелир.
В карты б играть!
В вино
выполоскать горло сердцу изоханному.

Не надо тебя!
Не хочу!
Все равно
я знаю,
я скоро сдохну.

Если правда, что есть ты,
боже,
боже мой,
если звезд ковер тобою выткан,
если этой боли,
ежедневно множимой,
тобой ниспослана, господи, пытка,
судейскую цепь надень.
Жди моего визита.
Я аккуратный,
не замедлю ни на день.
Слушай,
всевышний инквизитор!

Рот зажму.
Крик ни один им
не выпущу из искусанных губ я.
Привяжи меня к кометам, как хвостам лошадиным,
и вымчи,
рвя о звездные зубья.
Или вот что:
когда душа моя выселится,
выйдет на суд твой,
выхмурясь тупенько,
ты,
Млечный Путь перекинув виселицей,
возьми и вздерни меня, преступника.
Делай что хочешь.
Хочешь, четвертуй.
Я сам тебе, праведный, руки вымою.
Только —
слышишь! —
убери проклятую ту,
которую сделал моей любимою!

Версты улиц взмахами шагов мну.
Куда я денусь, этот ад тая!
Какому небесному Гофману
выдумалась ты, проклятая!

2

И небо,
в дымах забывшее, что голубо́,
и тучи, ободранные беженцы точно,
вызарю в мою последнюю любовь,
яркую, как румянец у чахоточного.

Радостью покрою рев
скопа
забывших о доме и уюте.
Люди,
слушайте!
Вылезьте из окопов.
После довоюете.

Даже если,
от крови качающийся как Бахус,
пьяный бой идет, —
слова любви и тогда не ветхи.
Милые немцы!
Я знаю,
на губах у вас
гётевская Гретхен.

Француз
улыбаясь на штыке мрет,
с улыбкой разбивается подстреленный авиатор,
если вспомнят
в поцелуе рот
твой, Травиата.

Но мне не до розовой мякоти,
которую столетия выжуют.
Сегодня к новым ногам лягте!
Тебя пою,
накрашенную,
рыжую.

Может быть, от дней этих,
жутких, как штыков острия,
когда столетия выбелят бороду,
останемся только
ты
и я,
бросающийся за тобой от города к городу.

Будешь за̀ море отдана,
спрячешься у ночи в норе, —
я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона
огненные губы фонарей.

В зное пустыни вытянешь караваны,
где львы на-чеку, —
тебе
под пылью, ветром рваной,
положу Сахарой горящую щеку.

Улыбку в губы вложишь,
смотришь —
тореадор хорош как!
И вдруг я
ревность метну в ложи
мрущим глазом быка.

Вынесешь на̀ мост шаг рассеянный —
думать
хорошо внизу бы.
Это я
под мостом разлился Сеной,
зову,
скалю гнилые зубы.

С другим зажгешь в огне рысаков
Стрелку или Сокольники.
Это я, взобравшись туда высоко,
луной томлю, ждущий и голенький.

Сильный,
понадоблюсь им я —
велят:
себя на войне убей!
Последним будет
твое имя,
запекшееся на выдранной ядром губе.

Короной кончу?
Святой Еленой?
Буре жизни оседлав валы,
я — равный кандидат
и на царя вселенной
и на
кандалы.

Быть царем назначено мне, —
твое личико
на солнечном золоте моих монет
велю народу:
вычекань!
А там,
где тундрой мир вылинял,
где с северным ветром ведет река торги,
на цепь нацарапаю имя Лилино
и цепь исцелую во мраке каторги.
Слушайте ж, забывшие, что небо голубо̀,
выщетинившиеся,
звери точно.
Это, может быть,
последняя в мире любовь
вызарилась румянцем чахоточного.

3

Забуду год, день, число.
Запрусь одинокий с листом бумаги я
Творись просветленных страданием слов
нечеловечья магия!

Сегодня, только вошел к вам,
почувствовал —
в доме неладно.
Ты что-то таила в шелковом платье,
и ширился в воздухе запах ладана.
Рада?
Холодное
«очень».
Смятеньем разбита разума ограда.
Я отчаянье громозжу горящ и лихорадочен.

Послушай,
все равно
не спрячешь трупа.
Страшное слово на голову лавь.
Все равно
твой каждый мускул
как в рупор
трубит:
умерла, умерла, умерла
Нет,
ответь.
Не лги!
(Как я такой уйду назад?)

Ямами двух могил
вырылись в лице твоем глаза.

Могилы глубятся.
Нету дна там.
Кажется,
рухну с помоста дней.
Я душу над пропастью натянул канатом,
жонглируя словами, закачался над ней.

Знаю
любовь его износила уже.
Скуку угадываю по стольким признакам.
Вымолоди себя в моей душе.
Празднику тела сердце вызнакомь.

Знаю,
каждый за женщину платит.
Ничего,
если пока
тебя вместо шика парижских платьев
одену в дым табака.

Любовь мою,
как апостол во время оно,
по тысяче тысяч разнесу дорог.
Тебе в веках уготована корона,
а в короне слова мои —
радугой судорог.
Как слоны стопудовыми играми
завершали победу Пиррову,
я поступью гения мозг твой выгромил.
Напрасно.
Тебя не вырву.

Радуйся,
радуйся,
ты доканала
теперь!
Такая тоска,
что только б добежать до канала
и голову сунуть воде в оскал.

Губы дала.
Как ты груба ими.
Прикоснулся и остыл.
Будто целую покаянными губами
в холодных скалах высеченный монастырь.

Захлопали
двери
Вошел он,
весельем улиц орошен.
Я
как на̀двое раскололся в вопле.
Крикнул ему:
«Хорошо,
уйду,
хорошо!
Твоя останется.
Тряпок наше́й ей,
робкие крылья в шелках зажирели б.
Смотри, не уплыла б.
Камнем на шее
навесь жене жемчуга ожерелий!»
Ох, эта
ночь!
Отчаянье стягивал туже и туже сам.
От плача моего и хохота
морда комнаты выкосилась ужасом.

И видением вставал унесенный от тебя лик,
глазами вызарила ты на ковре его,
будто вымечтал какой-то новый Бялик
ослепительную царицу Сиона евреева.

В муке
перед той, которую отдал,
коленопреклоненный выник.
Король Альберт,
все города
отдавший,
рядом со мной задаренный именинник.

Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы!
Весеньтесь, жизни всех стихий!
Я хочу одной отравы —
пить и пить стихи.

Сердце обокравшая,
всего его лишив,
вымучившая душу в бреду мою,
прими мой дар, дорогая,
больше я, может быть, ничего не придумаю.

В праздник красьте сегодняшнее число.
Творись,
распятью равная магия.
Видите —
гвоздями слов
прибит к бумаге я.


1915

@настроение: Мысли, крови сгустки, больные и запекшиеся, лезут из черепа.

12:06

Уезжая в Москву, я решил встретиться с Владимиром Владимировичем и поговорить с ним вплотную, так как мне хотелось дознаться, откуда в нем эта тоска, почему он ощущает себя "ораненной, загнанной ланью"3. Мне хотелось также выразить свое восхищение перед некоторыми из его отдельных стихов, которые я затвердил наизусть.
Словом, я заранее приготовил себя к задушевной и взволнованной беседе.
Но вышло совсем не то.
Приехав из Петербурга в Москву и зайдя вечером по какому-то делу в Литературно-художественный кружок (Большая Дмитровка, 15), я узнал, что Маяковский находится здесь, рядом с рестораном, в биллиардной. Кто-то сказал ему, что я хочу его видеть. Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке, и неприязненно спросил:
- Что вам надо?
Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью излагать свои мысли о ней.
Он слушал меня не дольше минуты, отнюдь не с тем интересом, с каким слушают "влиятельных критиков" юные авторы, и наконец, к моему изумлению, сказал:
- Я занят... извините... меня ждут... А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол... к тому крайнему столику... видите, там сидит старичок... в белом галстуке... подите и скажите ему все...
Это было сказано учтиво, но твердо.
- При чем же здесь какой-то старичок?
- Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт... А папаша сомневается. Вот и скажите ему.
Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку.

Из воспоминаний К. И. Чуковского